Касательно темы смертности в ходе разного рода сталинских депортаций от раскулаченных до немцев, чеченцев и прочих крымских татар. Я знаю, как организовывалась, например, перевозка раскулаченных. Запас продуктов с собой, ограниченное количество семей на вагон, кипяток на станциях, сопровождение медработниками. В дороге едва ли не зеленый свет эшелонам, раскулачивать начали в начале года специально, чтобы спецпоселенцы успели весной засеять выделенную землю, успели бы летом запасти корм для выделенного скота, успели бы к зиме выстроить жилье. Если при этом при переездах и была смертность, то надо понимать, что она была в то время и при свободном перемещении больших масс людей, более того, я даже предполагал, что она была больше, чем смертность раскулаченных. Предполагал, но мне не попадалось конкретных данных для сравнения. Нашел.
Предлагаю вашему вниманию свидетельство писателя Н.Д.Телешова о переселенцах 1890-х гг.
«В семидесятых годах писатель А. И. Левитов напечатал книгу рассказов под названием «Горе сел, дорог и городов». Вот именно это заглавие, если б оно не было использовано, и хотелось бы взять для рассказа о том, что довелось мне увидеть более чем полвека тому назад и быть одним из очень немногих свидетелей, описавших с натуры эту невероятную жизнь на ходу сотен тысяч крестьян, из года в год переселявшихся из средних губерний в Западную и Восточную Сибирь в поисках счастья…
…Своими глазами мне пришлось увидеть те жуткие картины народного терпения, о котором большинство из нас не имело даже приблизительного представления. Это — встречи с переселенцами в пути, которые навсегда остались в моей памяти и о которых без крайнего возмущения я не могу вспоминать даже теперь — более чем через полвека…
Помню в Тюмени огромное широкое поле возле берега реки Туры при впадении в нее речки Тюменки…
Это было широкое огромное поле, раскинувшееся километрах в двух за городом. Если глядеть на него издали, то можно было подумать, что оно покрыто почти сплошь белыми овцами; на самом же деле это белели низенькие палатки, настолько низенькие, что в них едва мог поместиться человек в сидячем положении; это были даже и не палатки, а груды тряпок, висевшие на скрещенных шестах. Все поле, насколько мог окинуть его взгляд, пестрело такими палатками и тряпками, среди которых то тут, то там возвышались тесовые шалаши, серые и тощие, с покатыми крышами. Это были отхожие места, выстроенные здесь в изобилии и распространявшие по всему полю одуряющий, тяжелый смрад. Впрочем, многие, особенно дети, да и взрослые, обходились без этих шалашей. Лето было ненастное; повсюду стояли огромные лужи дождевой воды, по которым голоногие ребятишки развлекались хождением вброд; в чахлой, истоптанной траве, возле палаток, сидели и лежали люди без всякого дела, без всяких занятий, изнывавшие в тоске и бездействии.
Как мне сообщили в переселенческой конторе, в это время на поле жило свыше двадцати тысяч человек. Да, двадцать тысяч человек, обносившихся, неумытых, полуголодных, прятавшихся в свои палатки только на ночь да в проливной дождь; в остальное же время вся эта масса бродила по полю, стояла, сидела, лежала в изнеможении, сходилась толпами и вновь расходилась в ожидании отправки и совершенно бездействовала не только дни и недели, но и месяцы.
Проходя по этому бесконечному полю, между рядами шалашей и тряпок, я встречал одни и те же картины общей нужды, общего горя и великого народного терпения. Вот сидит молодая женщина, усталая, изможденная, и шьет или чинит рубашку, а рядом валяется ничком на траве бородатый муж и от нечего делать свистит в кулак, чтоб не ругаться открыто и откровенно. Где-то тут же сушится на палках белье, тут же охает больная старуха, а рядом компания украинцев, с висячими усами, в расшитых рубашках, раскуривает общую трубку, поджав под себя по-турецки ноги; тут же молодая мать, расстегнув сорочку и без стеснения обнажив грудь, кормит ребенка; рядом кричат и резвятся подростки, дымится костер под маленьким котелком, где что-то шипит и булькает. А вот молчаливая девушка внимательно и серьезно разбирает волосы на голове подруги, лежащей у нее на коленях, и спокойно казнит на своих ногтях паразитов, а по соседству дуются в засаленные, изодранные карты молодые парни; где-то внутри палаток слышится то детский хриплый кашель и плач, то старческий глубокий вздох с причитаньем молитвы... А вот убитая горем мать держит на коленях только что умершего ребенка и глядит бесцельно и бездумно в небо, а по щекам текут ручьи слез... И невольно вспоминаются слова поэта: «Вкусны ли, милая, слезы солевые с кислым кваском пополам?..»
…Нужды их и желания были везде одни и те же: проелись все, прохарчились; везите же нас дальше, везите, пока мы еще живы, пока мы можем на новых местах поработать, чтобы пережить предстоящую зиму.
…Эти «амурские» стоят здесь уже свыше трех недель; все ждут, что их отправят, но их не отправляют, и они негодуют.
— Что же вы здесь делаете? — спросил я невольно.
— Что делаем?— отвечал угрюмо и сурово переселенец.— Ребят хороним да последние гроши проедаем...
Он был прав. Слова его подтвердились, как мне впоследствии удалось узнать из газетной корреспонденции. Условия передвижения переселенцев того лета были крайне неблагоприятны. Через Тюмень проходила уже пятьдесят третья тысяча. Доставка срочных грузов на Волге и Каме вызывала продолжительные задержки крестьян: в Казани просидели до трех недель, в Нижнем — полтора месяца, в Перми — двадцать четыре дня и, наконец, застряли в Тюмени, потому что сибирские пароходы заняты железнодорожными грузами. Смертность на всех водных путях огромная: в течение двух месяцев пути — полторы тысячи смертей... А вообще в пути инфекционные заболевания и смертность достигли неслыханных размеров: корь, скарлатина, оспа, дифтерит, дизентерия унесли в одной только Тюмени восемьсот детей, и это за сравнительно малый срок.
…Проходя далее по полю, я был внезапно удивлен странными, тягучими звуками, доносившимися до меня откуда-то издали. Они как бы надвигались на меня, эти звуки, тревожили меня, но были непонятны. Это напоминало хоровую песню, но вовсе не было песней. Что-то странное, неясное, но жуткое чувствовалось в этих звуках, заставивших меня оглянуться. И среди поля, среди общей массы народа, палаток, луж и трепещущих на ветру тряпок я увидел, как двигалась по направлению к роще группа людей. Я расслышал уже ясно, когда они приблизились, это нестройное пение, мешавшееся с женскими причитаниями и плачем, а иногда даже просто воем. Я увидел, как проносили мимо меня крышку гроба, сколоченною кое-как из нестроганого теса, затем несли покойника, сопровождаемого семьей с плачем и пением; семья сама его оплакивала, сама и отпевала. За ним несли вторую крышку и второго покойника, за ним, так же, как и за первым, шли поющие и воющие женщины. Потом третьи, четвертые, пятые, десятые и т. д.— целое шествие. Процессия двигалась поспешно, точно боялась опоздать куда-то... Умирает здесь множество народа, и фраза переселенца, что они здесь «проедаются да детей хоронят»,— сущая правда.
Немного далее, на том же поле, выстроены деревянные бараки, где ведется обширное хозяйство, где, помимо временных квартир, больницы и прачечной, пекутся хлебы и варится пища, а также помещается статистическое отделение.
— Дело хорошее,— отозвался об этой кухне один из переселенцев.— На детей, которым меньше десяти лет, по фунту хлеба дают да супу черпак — даром. Только добиться трудно: нашего брата здесь вдесятеро больше, чем кухня может осилить.
…В сущности это целый поселок. Помимо корпусов для ночлега с нарами по стенам, имелись больничные бараки: тифозный, оспенный, коревой, скарлатинозный, терапевтический, хирургический; здесь же помещались кухня, дезинфекционная камера и мертвецкая. Помимо «казенных» забот, принимала в деле огромное участие частная и общественная благотворительность, построившая целый двор с опрятными, чистенькими домиками для ночлега, со столовой и чайной, где отпускались тысячи обедов бесплатно. Но, конечно, ни смрадные казенные дома, грязные и холодные, с невыносимым удушьем и зловонием, ни общественные не могли помочь беде и обслужить всю великую нужду и в десятой доле, и многотысячные толпы переселенцев обречены были страдать по целым месяцам в открытом поле.
…Понятие о том, как возили переселенцев по Уральской железной дороге, дает рассказ санитара, добровольно пожелавшего испытать прелести переезда и поехавшего в вагоне с очередной партией.
— В вагонах грязь и теснота,— рассказывал санитар.— Мы все знаем товарные вагоны, но никогда не рассматривали их с точки зрения пригодности для перевозки людей. Они предназначаются для клади или для скота. Но если представим, что в них перевозится несколько тысяч людей, то можно вообразить, что происходит. Вагон этот от земли выше на целый метр, а в него надо влезть семье с детьми и со стариками. Кладутся с земли до вагонного пола две плахи наклонно, и по ним предоставляется взбираться, причем многие падают и, наконец, кое-как взгромождаются. Помещаются вповалку; на станциях с короткою остановкой не выходят даже за водой. Когда наступает ночь, переселенцы сидят сначала на досках, на которые улечься нельзя; наконец, утомление берет свое, и буквально весь грязный пол покрывается людьми; целую ночь слышатся вопли и плач детей. В этой грязи и духоте невозможно выдержать ночь даже вполне здоровому человеку.
…Каждую семью проверяли по списку, откладывали на счетах число душ, проверяли здоровье. С детьми поступали строже. Студент раскрывал каждому рот деревянной дранкой и смотрел в горло,— без этого не пропускали никого. Однако, как показывает действительность, беглый осмотр не гарантирует ни от чего: в дороге множество захварывает, и к следующему пункту привозят немало трупов.
Громадная смертность, стоящая иным потери целой семьи,— одна из важнейших причин обратного движения с полпути, в сущности — бегства. Нельзя и винить человека за малодушие, когда тот лишился в дороге жены и детей, потерял все свои сбережения во время задержек и в отчаянии побежал назад, на родину, сиротой и нищим, чтоб умереть именно там, дома, а не на новой земле, которую он не знает, но которая уже лишила его всего дорогого. Он бежит без оглядки назад в условиях несравненно худших, притесняемый голодом и осенним холодом, подозреваемый в корысти, чуть не в кулаческих несбывшихся надеждах, наделяемый кличками «дармоеда» и «лежебоки», а родина еще далеко, а зима уже близится... Такие «обратные», лишенные всякой поддержки и помощи, быстро превращались в ругателей и в непримиримых врагов чиновничьего режима и всего тогдашнего строя.
… У самого помоста происходят нередко жуткие сцены, когда целая семья, уже пропущенная на подмостки, вдруг из-за одного больного ребенка должна вернуться на берег и остаться на неведомый срок. Поднимаются крики, вой, брань, проклятия и мольбы. Но у ребенка при осмотре обнаружен дифтерит или скарлатина, и пропустить его на баржу в общую массу, понятно, нельзя. Бывают случаи, когда родители, зная вперед, что больного ребенка не пропустят, оставляют его в поле одного, на произвол судьбы, а сами уезжают дальше с остальной семьей, спасаясь от нищеты и голода, а его считают все равно погибшим. Такие сироты, брошенные семьями, именуются здесь «божьи дети» или «ничьи». У некоторых родители умерли в пути, и дети остались одни, без семьи, без средств, без знакомых; иногда они не умеют даже ответить, откуда они, из какой губернии, как звали их родителей. На вопросы, как зовут отца, малыши нередко отвечают: папка. А мать как зовут? — Мамка.
Такие сироты, а также и брошенные — из которых большинство умирает,— все они к осени, если уцелели, поступают в разряд «ничьих детей» и предоставляются общественной или частной благотворительности…"
Телешов Н.Д. Записки писателя: Воспоминания и рассказы о прошлом. - Саратов: Приволж.кн.изд-во, 1987. С.130-142.
Источник: historian30h.livejournal.com